Русская революция 1917 года в контексте теорий революции

Б.Н. Миронов[1]

Русская революция 1917 года в контексте теорий революции

 

«Чтобы добраться до источника, надо плыть против течения».

Станислав Лец

 

Аннотация

В статье оценивается применимость различных теорий революции (марксистской, мальтузианской, модернизационной, институциональной, психосоциальной и других) при изучении предпосылок и причин Русской революции 1917 года и предлагается наиболее адекватное, с точки зрения автора, объяснение ее происхождения.

Ключевые слова: Русская революция 1917 года, теории революции, предпосылки и причины революции, марксизм, мальтузианство, институционализм, теория модернизации.

 

В современной академической литературе при объяснении предпосылок и причин социально-политических революций, включая и Русскую революцию 1917 года, чаще всего используются марксистский и близкий ему мальтузианский, модернизационный и институциональный подходы, а также психосоциальная, структурная, политическая либо экономическая концепции, в зависимости от того, какой фактор считается относительно более важным. Менее популярны другие объяснения революции 1917 г.: (1) циклическое (А.С. Ахиезер, В.В. Ильин, А.С. Панарин, А.Л. Янов) [Ильин и др., 1996; Янов, 1997, с. 124–159]; (2) психологические в разных вариантах — психиатрическое, психоаналитическое и социально-фрейдистское (П.А. Сорокин, В.П. Булдаков) [Сорокин, 1992, с. 266–294; Булдаков, 2010]; (3) пассионарное (в духе теории этногенеза Л.В. Гумилева) и (4) синергетическое — Хаос против Космоса, гомоэнергетическое истощение этнического ядра империи (В.Д. Соловей) [Соловей, 2007, с. 20]. Известны также (5) культурологические объяснения — (5а) извращение российского мессианизма и коллизии византийского, монгольского и европейского начал русской истории (В.К. Кантор) [Кантор, 2005, с. 35–41, 53–54], (5б) «манихейский тип русской цивилизации» и эволюция ментальности (И.Г. Яковенко, А.А. Пелипенко) [Пелипенко, 2011; Пелипенко, Яковенко, 1998], (5в) социокультурный раскол общества, порождающий маятниковые колебания между полярностями (А.С. Ахиезер) [Ахиезер, т. 1, с. 8–9, 2–22], (5г) саморазрушение имперской системы по причине разложения идеи «симфонии» священства и царства (В.П. Булдаков), (5д) оскудение и превращение в формальность православной веры (В.М. Лавров), (5е) разрушение православного мировоззрения и мировосприятия, забвение национальных корней, отказ от всемирной миссии православной российской империи нести веру urbi et orbi (А.Н. Боханов) [Февральская революция…. 2007, с. 4, 6–7, 9, 12–13, 15–16; Булдаков, 2010, с. 638]. Некоторые авторы используют в своем анализе сразу нескольких концепций.

Классификация подходов и концепций всегда субъективна, так как зависит от критерия, положенного в ее основу, а критерий — от методологических пристрастий автора. Но при всей своей условности она помогает систематизировать точки зрения и тем самым облегчает анализ историографии. В социологии революции принято выделять (в зависимости от того или иного видения причин, целей, обязательных параметров революции) четыре направления: абстрактно-натуралистическое, политико-правовое, социально-структурное и социально-психологическое [Шепелева, 2005, с. 11–75; Шепелева, 2009, с. 42–193]. Известный современный польский социолог П. Штомка сводит теории революции в четыре группы: бихевиористские, психосоциальные, структурные, политические [Штомпка, 2005, с. 567]. Историки предлагают свои классификации. Американский русист Дж. Биллингтон насчитал шесть точек зрения на Русскую революцию [Billington, 1966]. Другой американец М. Малия сводит различные интерпретации революции в три модели — либеральную (основные представители П.Н. Милюков, Х. Ситон-Уатсон, Л. Шапиро и М. Флоринский), консервативную, или циклическую (основные представители K. Бринтон и Н. Тимашев), и марксистскую [Малия, 1985, с. 9–30]. Английский историк П. Дьюкс выявил девять аналитических подходов [Дьюкс, 1998].

Прежде, чем перейти к анализу концепций революции, сделаю две оговорки. Во-первых, я воздержусь от рассмотрения концепций, не поддающихся эмпирической проверке, по крайней на настоящем уровне знаний. Например, я затрудняюсь оценить гомоэнергетическое истощение этнического ядра империи или степень «симфонизма» священства и царства. Не знаю, как можно доказать или опровергнуть, что произошло извращение российского мессианизма или что коллизия византийских, монгольских и европейских основ русской истории достигла критического уровня. Сторонники синергетического подхода пока не предложили четких критериев для нахождения точек и зоны бифуркации или аттрактора. Все эти концепции в большей или меньшей степени рассмотрены в других работах; к ним я и отсылаю читателя [Шепелева, 2005, с. 328–350, 367–374; Она же, 2009, с. 194–294; Булдаков, 2010, с. 588–646; Галкина, 2009].

Во-вторых, в историографии существует два взгляда на революционные события 1917 года. Согласно первому, в России произошли две революции — в феврале и в октябре. По второй версии февральские и октябрьские перевороты являлись двумя последовательными стадиями или этапами одной революции. В настоящее время все больше российских и зарубежных исследователей склоняются к мысли, что февральские и октябрьские события 1917 г. являются двумя этапами одной революции, начало которой целесообразно передвинуть к 1914 г., моменту вступления России в Первую мировую войну, а завершение — к 1920 г., окончанию гражданской войны [Заболотный, 1995; Fitzpatrick, p. 4; Holquist, 2002, p. 1–3, 6]. И это представляется вполне резонным. Февральские события не успели завершиться легитимацией нового режима или его полным фактическим утверждением. Не случайно, и правительство являлось временным, и парламент — предпарламентом. Определить правовой статус и превратить новый режим в легитимный должно было Учредительное собрание, но оно собралось слишком поздно и было безрезультатным — большевикам удалось его разогнать. Возвращение к концепции единой революции вполне оправдано и в сравнительно-исторической перспективе. Революционные события в Нидерландах в 1566–1579 гг., продолжавшиеся 13 лет, разделяются на четыре этапа, а не на четыре революции. Английская революция XVII в. (известная также как Английская гражданская война), длившаяся 18 лет, 1642–1660 гг., также делится историками на этапы или войны, а не на революции. Наконец, в истории Великой французской революции, 1789–1799 гг., историки выделяют четыре этапа, а не четыре революции, хотя взятие Бастилии, установление якобинской диктатуры, термидорианский переворот и переворот 18 брюмера могли бы претендовать на статус отдельной революции.

В таком случае можно говорить о трех революциях в России ХХ века: Первая русская революция 1905—1907 гг., Вторая русская революция 1914—1920 гг., Третья русская революция 1985—1993 гг. (от начала перестройки до претворения в жизнь реформ Е. Гайдара включительно).

  1. Марксистско-ленинская и мальтузианская концепции революции

Огромное большинство работ, опубликованных в советский период, написано в марксистко-ленинской парадигме. Поскольку тогда она являлась нормативной, то вольнодумство допускалось в весьма ограниченных пределах. Парадигма остается влиятельной и в постсоветской историографии, несмотря на утрату монополии [Земцов, 1999]. В некоторых работах она сохранилась в девственной чистоте, в других — в несколько осовремененном виде, в том числе в учебной литературе [История России…, 2011, с. 310; Корзинин, 2008, с. 137–138, 159–160].

Согласно марксистско-ленинской концепции, главная и единственная предпосылка, или глубинная причина, российских революций начала ХХ в. состояла в конфликте между растущими производительными силами и сложившейся системой социальных отношений и учреждений. Обострение на этой объективной почве экономических, политических и иных противоречий, особенно же классовой борьбы между эксплуататорами и эксплуатируемыми, и привело к революции [Советская …, 1968, т. 11, стл. 959–962; там же, т. 14, с. 984–985].

Иначе говоря, позднеимперская Россия находилась в состоянии глобального системного кризиса, вызванного тем, что быстрое экономическое развитие по капиталистическому пути требовало адекватных социальных и политических реформ, а они не проводились. В результате этого возникло пресловутое несоответствие производительных сил и производственных отношений. Политическая и социальная структура общества устарели и, самое важное, не поддавались трансформации без революции. Старая элита была недееспособна; население нищало, а огромное неравенство усугубляло проблему бедности; царизм не желал никаких реформ, а те, которые под давлением революционного движения проводились, стремился ликвидировать или, по крайней мере, затормозить их реализацию. Первая мировая война послужила только последним толчком, чтобы уничтожить прогнивший снизу доверху режим[2].

Остановлюсь на четырех принципиальных тезисах марксистской парадигмы, пятый — огромное имущественное неравенство, будет рассмотрен в специальном параграфе.

Центральный тезис марксистской парадигмы о несоответствии производительных сил и производственных отношений абсолютно не состоятелен. Экономика России по темпам роста в 1880–1913 гг. занимала одно из первых мест в мире, из великих держав уступая только США. Промышленность на основе частной собственности развивалась особенно быстро и имела огромные резервы, о чем говорит тот факт, что по производительности труда она уступала передовым капиталистическим странам в 3–4 раза. В сельском хозяйстве «феодальное» помещичье хозяйство имело более высокие урожаи и меньшие издержки производства сравнительное с «передовыми» крестьянскими хозяйствами. Упразднение помещичьего земледелия — «главного препятствия прогресса» — грозило упадком земледельческого производства. Известный русский агроном и администратор А.С. Ермолов попытался оценить вероятные экономические результаты безвозмездной передачи всей помещичьей земли в руки крестьян в 1906 г. В этом случае, по его расчету, не только страна в целом, но и, как это ни парадоксально, крестьяне проиграют, так как получат дохода с дарованной земли меньше, чем зарабатывали за ее обработку, когда она принадлежала помещикам, в качестве сельскохозяйственных рабочих. Причины — низкая производительность, высокие издержки и низкая доходность крестьянской земли сравнительно с помещичьей [Ермолов, 1906, с. 35–60, 264–276]. История советского сельского хозяйства полностью подтвердила этот прогноз. Урожайность зерновых 1913 г., равная 8,7 центнера с гектара, была превышена только через 45 лет, в 1956–1960 гг.; производство хлеба, мяса и других продуктов питания на душу населения — в 1950–1960-е гг. До 1914 г. Россия в огромном количестве экспортировала сельскохозяйственную продукцию, в то время как в 1920-е гг. вывоз почти сошел на нет, а с 1970-х гг. начался импорт, достигший к концу советской эпохи огромных размеров: в 1985–1986 гг. импорт зерновых в 3,6 раза превысил экспорт 1909–1913 гг. [Миронов, 2003, т. 2, с. 401–406].

Социальная и политическая структура общества устарели и не поддавались трансформации без революции. Социальная структура общества в пореформенное время претерпела коренную, но мирную трансформацию. Благодаря реформам 1860-х гг., сословия стали постепенно утрачивать свои специфические привилегии, сближаться друг с другом в правовом положении и постепенно трансформироваться в классы[3] и профессиональные группы. Дворяне-помещики сливались в одну социально-профессиональную группу с частными землевладельцами, дворяне-чиновники — с чиновниками-недворянами, прочие категории личного и потомственного дворянства — с профессиональной интеллигенцией; происходило также «обуржуазивание» дворянства и «оземеливание» буржуазии. Духовенство эволюционировало от сословия в сторону профессиональной группы духовных пастырей. Городское сословие превращалось в предпринимателей, интеллигенцию и рабочих, крестьянство — в фермеров и рабочих. Решающее значение в превращении сословий в классы и профессиональные группы имели, с одной стороны, юридическая и фактическая ликвидация привилегий дворянства, с другой — ликвидация правовой неполноценности податных сословий. С отменой крепостного права в 1861 г. все категории крестьян и городских обывателей сравнялись по своим правам, а дворянство утратило свою главную привилегию — монопольное право на владение крепостными. После введения земских учреждений в 1864 г. все сословия получили право формировать органы местного самоуправления на уездном и губернском уровнях. Городская реформа 1870 г. превратила городское сословное самоуправление во всесословное самоуправление. В результате судебной реформы в 1864 г. сословные суды упразднялись, и все граждане попадали под юрисдикцию единых для всех общесословных судов. Введение всеобщей воинской повинности в 1874 г. ликвидировало принципиальное различие между привилегированными и податными сословиями: представители всех сословий, включая дворянство, стали на общих основаниях привлекаться к отбыванию воинской повинности. Другие важные реформы, происшедшие в последней трети XIX — начале XX в. (отмена подушной подати и круговой поруки среди сельских и городских обывателей, включение дворянства в число налогоплательщиков, отмена паспортного режима, отмена выкупных платежей за землю, получение права на выход из общины в 1907 г., наконец, введение представительного учреждения и обретение гражданских прав всем населением в 1905 г.), привели к тому, что к 1917 г. все сословия юридически утратили свои специфические сословные права. Вертикальная социальная мобильность существенно возросла, поддерживая трансформацию социальной структуры из сословной в классово-профессиональную.

Политическая система России в пореформенное время успешно трансформировалась. В 1860–1870-е гг. возникли всесословные органы местного самоуправления. После принятия новых Основных законов в 1906 г., которые фактически являлись конституцией, и создания парламента страна превратилась в дуалистическую правовую монархию и в течение последнего десятилетия существования империи государственность являлась де-юре правовой, поскольку официально произошел переход к конституционному понятию закона, население получило конституцию, парламент и гражданские права. В России в главных чертах сформировалось правовое государство с его атрибутами — верховенством закона, административной юстицией и разделением властей — и инструментальной основой в виде бюрократии, действующей по законам административного права, согласно формальным и рациональным правилам, что в политической социологии считается признаком легального господства.

Обнищание народа после Великих реформ — фальшивый миф. На самом деле уровень жизни широких народных масс, несмотря на циклические колебания, имел позитивную тенденцию — медленно, но верно увеличиваться, благодаря общей благоприятной экономической ситуации в стране, взвешенной и достаточно благоразумной социально-экономической политике правительства [Миронов, 2012].

Классовая борьба не являлась доминирующей формой социальных конфликтов применительно к России начала ХХ в. Правильнее говорить о конфликте групповых, а не классовых интересов, о чем свидетельствуют отнюдь не классовые разногласия между партиями (например, левые кадеты и правые социалисты по ряду вопросов были ближе друг к другу, чем большевики и меньшевики) и социальный состав основных партий. «Застрельщиком» революции являлся не пролетариат, а интеллигенция. «Гегемония пролетариата», т. е. руководство трудящимися, осуществляемая рабочим классом — марксистский теоретический конструкт, не подтвержденный практикой борьбы. Белые воротнички находились в авангарде протестных движений и руководили всеми партиями. Во время выборов в Государственную думу избиратели дифференцировались между политическими партиями не по классовому признаку. Выбор своей партии также не определялся в решающей степени социальной принадлежностью [Киселев  и др., 1992, с. 114–141; Коенкер, 1994, с. 216; Павлов, 1994, с. 99–100].

Непосредственные причины революций, согласно ленинской концепции, сводились к кризису «верхов» — их неспособности управлять страной, обострению выше обычного нужды и бедствий широких народных масс, «низов», на почве чего происходило значительное повышение их активности и обострение классовой борьбы [Советская историческая…, т. 11, стлб. 926–933; История СССР, 1987, с. 330; Минц, 1997, т. 1, с. 109–162]. Как показывают современные исследования, и недовольство «снизу», и несостоятельность «верхов» до февраля 1917 г. сильно преувеличены. Во время любой войны происходит снижение уровня жизни. Однако во время Первой мировой войны, вплоть до февральских революционных событий 1917 г., понижение благосостояния можно считать умеренным. В 1914–1916 гг., по расчетам С.Н. Прокоповича, реальная зарплата рабочих выросла на 9%, а согласно С.Г. Струмилину, – понизилась на 9%; но оба единодушны относительно ее существенного уменьшения в 1917 г. и катастрофического падения после прихода к власти большевиков, в 1918 г.[4]

По мнению весьма компетентных санитарных врачей В.И. Бинштока и Л.С. Каминского, питание в городах во время войны «несколько ухудшилось, но потребление даже в 1916 г. по имеющимся сведениям (Москва, Тула, Оренбург, Саратов) нужно считать количественно достаточным. <…> Питание в деревне, по-видимому, резким изменениям во время войны не подвергалось». Брачность и рождаемость уменьшились, в связи с мобилизацией мужчин, но смертность находилась на довоенном уровне, а заболеваемость остроинфекционными болезнями в течение первых двух лет войны не усилилась [Биншток и Каминский, 1929, с. 32, 34–35, 84]. Расчеты Н.Д. Кондратьева также показывают: потребление хлеба крестьянами во время войны, по крайней мере в производящих хлеб губерниях, увеличилось по причине роста доходов, сокращения потребления алкоголя и уменьшения продажи хлеба на рынке [Кондратьев, 1991, с. 132].

Продовольственный кризис, первые признаки которого проявились в конце 1916 — январе 1917 г., также как и перебои в снабжении Петрограда хлебом, начавшиеся в феврале 1917 г., обусловливались не недостатком в стране продовольствия, а беспорядками на железнодорожном транспорте, усугубленными суровой зимой, снежными заносами и намеренным саботажем [Головин, 2001, с. 347–349]. Правительство в начале войны создало инфраструктуру для мобилизации местных ресурсов с использованием земств, передав им часть государственных полномочий по регулированию железнодорожного транспорта. По причине дороговизны, опасения продовольственного кризиса и падения авторитета центральной власти земства стали использовать свои новые полномочия для удержания хлеба в пределах своих губерний. В результате местнического использования железных дорог земскими заготовительными органами границы губерний были блокированы, вследствие чего возникли трудности с обеспечением продовольствия столиц и крупных городов [Мацузато, 2001, с. 144–198].

Зима, декабрь 1916 — февраль 1917 г., выдалась суровой. Средняя температура трех зимних месяцев в Петрограде опустилась на 1,8 градуса ниже нормы, в Москве — на 2,1, а в феврале — соответственно на 6,1 и 7,1 градуса. В феврале в Петрограде температура падала до 29, в Москве — до 30 градусов. Холодным выше нормы был и март. Одновременно с этим в столице и прилегающей к ней территории в феврале выпало снега на 40% выше нормы, в марте — на 76% [Статистический сборник за 1913–1917 гг., 1921, с. 244–245, 250–253, 260–261, 267, 269]. По этой причине происходили срывы поставок хлеба, дров и угля.

Есть свидетельства, что не только органы общественного самоуправления, но и ряд либеральных чиновников коронной администрация намеренно допустили просчеты в деле снабжения столицы продуктами с целью обострить в городе продовольственный кризис [Куликов, 2007, с. 176; Кинг и Вильсон, 2005, с. 111]. По утверждению начальника Петроградского охранного отделения К.И. Глобачева, объективные трудности со снабжением хлебом в Петрограде в последней декаде февраля 1917 г., с одной стороны, но главным образом намеренно пущенные слухи о надвигающемся голоде, отсутствии хлеба в столице и скором введении карточек — с другой, привели к тому, что горожане стало закупать в большом количестве хлеб впрок, вследствие чего у хлебных лавок выстроились длинные очереди. Этому также способствовало присутствие в столице тысяч беженцев из прифронтовых регионов, которые не учитывались должным образом и потому не получали хлебных карточек [Глобачев, 2002, с. 61; Истории России, 2010, т. 1, с. 371].

Таким образом, положение россиян во время войны в России, безусловно, ухудшилось, возникли серьезные проблемы на транспорте, в управлении фронтом и тылом. Однако не до такой степени, чтобы породить революционную ситуацию. В 1916 г. снабжение армии оружием и боеприпасами наладилось, в частности снарядный голод удовлетворен, и это обеспечило успех Брусиловского прорыва летом 1916 г. В дальнейшем войска не ощущали недостатка в вооружении [Катков, 2006]. K 1917 г. на русском фронте дела обстояли не хуже, чем на западном, и поэтому мало кто сомневался, что Россия продержится до конца войны. Тыл по объективным показателям находился если не в хорошем, то и не в критическом состоянии.

Но все познается в сравнении. По объективным показателям ситуация в России выглядела предпочтительнее, чем в других воюющих странах, особенно в Германии и Франции [Бокарев, 2001, с. 436–441], поскольку Россия вела войну с гораздо меньшим напряжением сил, чем ее противники и союзники. Во всех воюющих странах положение с продовольствием было гораздо хуже, чем в России, особенно в Германии и Австро-Венгрии [Волков, 2004; Катков, 2006]. Карточная система на хлеб введена в Германии 31 января 1915 г. и к концу 1916 г. распространена по всей стране и на все важнейшие продукты народного питания — картофель, мясо, молоко, жиры, сахар. Городская норма потребления хлеба составляла 200–225 г. на человека в день, мяса — 250 г в неделю. В 1917 г. норма хлеба понизилась до 170 г., или 1600 г печеного хлеба в неделю, масла и жиров — до 60–90 г в неделю; молоко получали только дети и больные. Немыслимого состава «военный хлеб» образца 1917 г. примерно соответствовал хлебу блокадного Ленинграда в 1942 г. как по качеству, так и по количеству. В 1917 г. потребление мяса и жиров сократилось до одной пятой довоенного. В Петрограде накануне февральских событий нормировалась продажа хлеба: на человека 1,5 фунта (615 г.) хлеба хорошего качества, а рабочим и военным — по 2 фунта (820 г.). Лишь с декабря 1917 г. в обеих столицах большинство продуктов питания стало распределяться по карточкам [Гибель царского Петрограда, 1991, с. 28; Протасов, 1978, с. 26]. При этом, несмотря на тяжелейшие условия жизни, число стачечников на 1000 человек работающих в Германии в 1916 г. было в 69 раз меньше [Mitchell, 1976, p. 20, 156, 174; Статистический сборник, 1921, с. 34–35, 38, 131, 141, 151, 161], чем в России[5].

По иронии судьбы современные российские мальтузианцы и неомальтузианцы, в отличие от своих предшественников, всегда бывших оппонентами марксистов, разделяют ленинскую точку зрения на пореформенное развитие России и происхождение революций, но за одним исключением — они видят главную предпосылку революции в противоречии не между производительными силами и производственными отношениями, а между производительными силами и потребностями людей в пище. По их мнению, социально-экономический кризис — это, прежде всего, демографический кризис, вызванный опережающим темпом роста числа жителей сравнительно с ресурсами; главная причина русских революций начала ХХ в. тоже состояла в экзистенциальном кризисе: крестьяне и рабочие буквально беднели, голодали и вымирали [Нефедов, 2005, с. 242–328].

Классическая мальтузианская теория не нашла эмпирического подтверждения не только в России, но и в мировом масштабе. Поэтому ей на смену пришла структурно-демографическая теория, которая модифицирует исходную посылку традиционного мальтузианства: увеличение числа жителей, не обеспеченных продовольствием, вызывает кризис государства не прямо, а косвенно, посредством воздействия на экономические, политические и социальные институты. Новизна такого подхода состоит в двух моментах: во-первых, постулируется существование лага между кризисом внизу — потреблении народных масс, и кризисом наверху — в элите и государстве; во-вторых, конструируется механизм опосредованного воздействия экзистенциального кризиса на социальные институты (через дефицит государственных финансов, перепроизводство элиты и внутриэлитную конкуренцию, пауперизацию и недовольство крестьянства, возрастание доли молодежи, идеологические конфликты и т. п.). Сущность же концепции осталась прежней, мальтузианской — число жителей растет быстрее ресурсов. С точки зрения сторонников данной концепции, причины русской революции 1917 г. сводились к двум — к быстрому росту социального неравенства и перепроизводству элиты, аналогичному, по сути, общему перенаселению; собственно экзистенциальный кризис состоял в недостатке ресурсов для элиты, а не для народа. Недовольство элит в отличие от недовольства народа напрямую ведет к ослаблению и только в конечном итоге — к развалу государства, революциям и гражданским войнам[6].

  1. Структурная концепция революция: высокий уровень неравенства в России

В марксистской, мальтузианской и структурно-демографической концепциях революции рост имущественного и социального неравенства в пореформенное время рассматривается как один из важных факторов революции. Структурная концепция видит в поляризации общества, разделенного на привилегированные и угнетенные социальные группы, и в нарастающем конфликте групповых интересов главную предпосылку революции. Когда существует высокий уровень неравенства, то революция может легко разразиться при ослаблении государственных структур, защищающих господство привилегированных групп, например вследствие неудачной войны [Штомпка, 2005, с. 568–569].

Тезис o быстром увеличении неравенства в пореформенное время и чрезвычайно высоком его уровне в начале ХХ в. не подтверждается эмпирически. На самом деле степень неравенства среди крестьянства на рубеже XIX–XX вв., если ее оценивать наиболее адекватным способом — коэффициентом Джини по доходу на человека, была невысокой — 0,133–0,206, и к 1917 г. едва ли могла возрасти сколько-нибудь значительно [Миронов, 2003, т. 1, с. 123–129]. В советской историографии степень расслоения вольно или невольно завышалась с целью доказать готовность позднеимперского российского общества к социалистической революции. Для доказательства этого использовались данные о землепользовании и числе скота. Этот критерий, пригодный для крепостной эпохи, утратил свою адекватность в пореформенное время, вследствие того, что значительная часть дохода стала получаться крестьянами за счет промысловой деятельности, найма на временную работу и других видов несельскохозяйственной активности. Но даже группировки по числу скота не подтверждают прогрессивной динамики расслоения в 1880–1917 гг. По сведениям военно-конских переписей, в среднем по 50 губерниям Европейской России доля безлошадных дворов в 1882 г. составляла 26,9%, в 1888–1891 гг. — 27,8%, в 1893–1896 гг. — 32,2%, в 1899–1901 гг. — 29,3%, в 1912 г. — 29,3%, в 1917 г. — 28,8% [Материалы, ч. 1, с. 211; Статистические сведения, 1895, с. 27; Экономическое расслоение, 1922, с. 11; Ковальченко, 1992, с. 258]. Увеличение доли безлошадных в 1893–1896 гг. являлось результатом тяжелого неурожая 1891–1892 гг., последствия которого удалось полностью преодолеть через 10 лет. Доля безлошадных дворов незначительно колебалась с легкой тенденцией к увеличению — за 35 лет, 1882–1917 гг. она возросла лишь на 1,9%. Но военно-конские переписи имели большой недостаток: не учитывали волов, заменявших лошадей в юго-восточных, степных, украинских и других черноземных губерниях, что приводило к занижению процента хозяйств, не имевших рабочего скота («безлошадных»). В губерниях, где волы широко использовались, доля безлошадных намного выше сравнительно с теми, где они не применялись: в Донской губернии в 1893–1896 гг. насчитывалось 42,3% безлошадных дворов, а доля волов в общем числе рабочего скота составляла 45,9%, в новороссийских губерниях — соответственно 34,6% и 22,6%, в малороссийских губерниях — 45% и 15%[7]. Если бы в группировках по скоту волы учитывались, то хозяйств без рабочего скота насчитывалось бы существенно меньше, так как в 1916 г. на долю волов приходилось 9,4% от общего числа лошадей и волов [Сельское хозяйство, 1923, с. 262]. Большинство дореволюционных и западных исследователей, специально изучавших вопрос расслоения, пришли к выводу: крестьянство до самой революции 1917 г. оставалось в имущественном и социальном отношениях довольно однородной массой и имело лишь зачатки так называемого буржуазного расслоения [Миронов, 2003, т. 1, с. 123–129; Johnson, 1997, p. 705–731; Jones, 1997, с. 321–344]. Именно поэтому в 1897 г. во всей империи (без Финляндии) доля рабочих и прислуги, для которых работа по найму служила главным средством к существованию, составляла в самодеятельном населении империи всего 10,9% (8432,3 тыс. из 77 332 тыс.)[8].

Чтобы получить представление об уровне имущественного неравенства в стране, рассчитаем на 1901–1904 гг. децильный коэффициент дифференциации доходов. Он показывает, во сколько раз средний доход 10% самых богатых превышают средний доход 10% наименее обеспеченных граждан[9]. В низшую по доходам 10-ю децильную группу войдут полностью: (1) маргинальные слои (0,93% самодеятельного населения), (2) сельскохозяйственные рабочие (3,53%), (3) поденщики и чернорабочие (1,45%), (4) промышленные рабочие (точнее женский и детский их компоненты) заполнят оставшиеся 4,09%. Средний годовой доход 10% самодеятельного населения с минимальными доходами равнялся приблизительно 78 руб.

В высшую 1-ю децильную группу войдут наиболее состоятельные граждане с доходом выше 1000 руб. на работающего в год – буржуазия, землевладельцы, лица свободных профессий (адвокаты, успешные журналисты, известные артисты), профессора и врачи, классные чиновники и офицеры. Их число определила Созданная в мае 1905 г. Комиссия по вопросу введения подоходного налога при Министерстве финансов. Согласно расчету по империи (без Финляндии) в 1901–1904 гг. людей с доходом более 1000 руб. насчитывалось лишь 404,7 тыс, с другими взрослыми членами семьи – 809,4 тыс. [Опыт исчисления, 1906, с. XXXIV–XXXVI] или 1% самодеятельного населения страны. Второй компонент 10-й децильной группы включал 9%  жителей или 7681 тыс. человек. Средний доход 1-й децильной группы составлял около 493 руб.

Децильный коэффициент неравенства в России начала ХХ в. составлял примерно 6,3 и мог варьировать в границах 4,2–10,7 [Миронов, 2012, с. 597—608]. Лишь максимально возможная его величина могла представлять известную социальную опасность.

В начале XX в. большинство западноевропейских стран по имущественному неравенству превосходили Россию. Например, в США децильный коэффициент в 1913–1917 гг. равнялся 16–18, в 1929 г. — 18,2, в 1950 г. — 16,0, в 1970 г. — 18,0[10]. Колоссальное имущественное неравенство существовало в Великобритании, где в 1850-е гг. децильный коэффициент достигал 22,5 для налогоплательщиков и 74 для всего населения [Миронов, 2012, с. 440—441]. В других европейских странах неравенство было ниже, чем в США и, особенно, в Великобритании, но выше, чем в России. Средний доход на человека у 1% самых богатых россиян в 1901–1904 гг. равнялся в текущей валюте 991 руб. (507 долларов США), а у американцев в 1900–1910 гг. — 8622 руб. (4412 долларов) [Historical Statistics, 1975, pt. 1, p. 8, 231, 303], т. е. в 8,7 раза больше. Самые состоятельные англичане и американцы превосходили по богатству российского императора и великих князей.

Таким образом, имущественное неравенство в начале ХХ в. в России в целом находилось на более низком сравнительно с западными странами уровне. Оно имело важную особенность: незначительное по западным стандартам богатство сосредоточивалось в руках лишь 1% жителей, а среди остальных 99% оно распределялось без кричащих контрастов. Поэтому предположение об огромном неравенстве доходов в позднеимперской России как главном факторе русской революции не подтверждается эмпирически. Если сравнивать бедного крестьянина с Романовыми, Шереметьевыми, Юсуповыми и иными подобными русскими аристократами, то неравенство, конечно, было громадным, хотя и намного меньшим, чем между Рокфеллером и американскими рабочими, а в современной России между олигархами и остальными гражданами[11]. Если же сравнивать целые страты богатых и бедных, то различия следует признать умеренными.

Структуралисты пытаются объяснить предпосылки, готовящие революцию. Непосредственные причины революции остаются вне сферы их внимания, так как структурные сдвиги в социуме происходят медленно и постепенно, значит, в режиме, пользуясь термином Ф. Броделя, «долгого, или длительного, времени», а революции — быстро, в режиме «короткого времени».

  1. Политические теории революции

Представители политической теории и генезис революции, и непосредственные причины усматривают главным образом в конфликтах между властями и элитами, внутри элит, между элитами и различными социальными группами. В основе конфликтов — борьба за политическое господство, что является непременным спутником общественной жизни любого государства, не исключая так называемых современных демократий, где переход власти от одной группировки к другой институциализирован и введен в цивилизованные процедуры. В данном случае речь идет не о классовой борьбе в марксистском смысле: столкновения имеют преимущественно политическую, а не социальную подоплеку. Например, во время Великой французской революции главным соперником дворянства выступал не нарождавшийся класс буржуазии, а просвещенные либеральные элиты из всех трех сословий. По причине острой борьбы групповых интересов во время революции часто встречается ситуация двоевластия или многовластия, когда различные группы вступают в острый политический конфликт, мобилизуют ресурсы в свою поддержку, но никто не может взять верх, вследствие чего борющиеся политические блоки находятся в переходной ситуации равновесия [Штомпка, 2005, с. 570]. Одни представители политической теории революции (к ним относится, например, известный американский исторический социолог Ч. Тилли) акцент делают на столкновении интересов различных социальных групп, противоречия между которыми обусловлены внутренними для данного социума причинами [Tilly, 1993]. Другие обращают внимание на важную роль низкой социальной мобильности, блокирующей или существенной ограничивающей доступ к власти влиятельных социальных групп, в вызревании революционной ситуации. Традиционный механизм вертикальной мобильности, ставивший на первое место происхождение, а не таланты, не удовлетворял новые элиты, появлявшиеся в развивающемся буржуазном обществе. Согласно теории элит итальянского социолога В. Парето, революции происходят тогда, когда старая правящая элита обновляется чересчур медленно, вследствие чего в высших слоях накапливаются элементы, олицетворяющие бессилие, разложение и упадок, а в низших скапливаются индивиды, превосходящие их своими достоинствами. Смысл революции состоит в обновлении состава правящей элиты и в восстановлении таким способом общественного равновесия[12]. Борьба элиты и контрэлиты за власть, как и двоевластие, действительно являются характерными чертами русских революций начала ХХ в. [Бэдкок, 2007, с. 105; Куликов, 2007, с. 117–185; Figes, 1998, p. 359–360]. С.В. Куликов, на мой взгляд, весьма удачно использовал теорию Парето при объяснении происхождения Русской революции 1917 г. [Куликов, 2007, с. 117–185].

Третьи сторонники политической концепции особое значение придают государству, полагая, что оно относительно автономно от господствующего класса, а государственная бюрократия — самостоятельная социальная сила. Пока государственная власть сильна и легитимна в глазах большинства граждан, революционные процессы блокируются. Кризис и распад государства неминуемо ведут к революции и только после его восстановления и укрепления революция заканчивается. Решающая роль в возникновении революционной ситуации приписывается внешним факторам — конкуренции на мировой арене и военно-политическому давлению на относительно отсталые страны со стороны экономически более развитых соседей [Skocpol and Trimberger, 1994, p. 66]. При этом конфликты между групповыми интересами внутри социума обостряются в условиях войны и усиления внешних угроз [Стародубровская и Мау, 2004, с. 31; Skocpol, 1979]. Эти выводы находят поддержку среди исследователей русских революций, почти единодушно убежденных: поражения в русско-японской войне и неудачи в Первой мировой войне спровоцировали русские революции.

Четвертая группа представителей политического направления (лидером этой группы признается Дж. Голдстоун) также связывает революции с кризисом государства, однако, по их мнению, к этому кризису приводят не столько политические противоречия и конфликт групповых интересов, сколько неадекватный ресурсам рост числа жителей, провоцирующий политические столкновения. Перенаселение усиливает конкуренцию во всех слоях общества (крестьян — за землю, рабочих — за работу, элиты — за должности), увеличивает спрос на товары, способствует росту цен и снижению эффективности налоговой системы, что ведет к расстройству государственных финансов и снижению покупательной способности жителей. В результате в обществе возрастает социальное напряжение и обостряются все противоречия. Все это, в конечном счете, приводит к серьезному кризису государства и в экстремальном варианте — там, где институты (к ним относятся законы, правила, нормы, а также традиции, верования и т. п.) не гибки, — к революции [Goldstone, 2003, p. 13–19; Голдстоун, 2001]. Применительно к русским революциям начала ХХ в. данная концепция не работает по нескольким причинам. Во-первых, общего перенаселения в масштабе страны не наблюдалось, а проблема избытка рабочих рук, существовавшая в некоторых местностях, решалась простым переселением и улучшением агротехники. Во-вторых, после принятия Основных законов в 1906 г. в России появилась возможность мирной смены власти в результате выборов. В-третьих, в пореформенное время в России наблюдалось повышение уровня жизни, финансовая система работала вполне удовлетворительно. Объяснение революции Голдстоуном кажется политическим только на первый взгляд. На самом деле, поскольку главная роль отводится перенаселению, это скорее неомальтузианская концепция революции (о ней шала речь выше).

  1. Психосоциальные теории революции

5а. Революция как патология

П.А. Сорокин сформулировал одно из психосоциальных объяснений: суть революции — в патологических и варварских действиях человека, свидетельствующих о полном разрыве с цивилизацией, дисциплиной, порядком и нравственностью. Патологическое поведение является реакцией на невыносимо тяжелые условия жизни и перерождается в революцию, когда ослабевшая власть утрачивает способность поддерживать порядок силой[13]. Если концепция адекватна, логично ожидать увеличения числа преступников, суицидентов и психически больных в годы революции и предшествующих ей годах. Имеющиеся данные не подтверждают гипотезу.

Число осужденных общими судами на 100 тыс. составило в 1895–1899 гг. — 87, в 1900–1904 гг. — 86, в 1905–1907 гг. — 82, в 1908–1912 гг. — 104 [Ли, 1997, с. 121–122], т.е. в годы, предшествующие Первой русской революции, и самой революции уменьшилось. Похожая картина наблюдалась в годы первой мировой войны (если судить по числу следствий, поскольку сведения об осужденных отсутствуют). В 1914–1916 гг., если судить по числу возникших следствий на 100 тыс. населения в восьми судебных округах, преступность была примерно на 26 процентных пунктов ниже, чем в 1911–1913 гг., в том числе в деревне — на 29, а в городе — на 6. В целом по стране снизилась частота совершения всех видов преступлений, а в городе незначительно (на 5 пунктов) возросло лишь число краж (на 100 тыс. населения). Вряд ли столь существенное уменьшение преступности можно объяснить только уходом миллионов здоровых мужчин в армию, ибо упала преступность женщин и детей, не подлежавших мобилизации. Показательно существенное (на 34 пункта) сокращение числа государственных преступлений. В 1916 г. обнаружился небольшой рост преступности по сравнению с 1915 г. (в целом — на 12 пунктов, в деревне — на 11, а в городе — на 19 пунктов) за счет главным образом краж, разбоев и грабежей. Но уровень 1913 г. превзойти все равно не удалось: в 1916 г. в целом по стране преступность была 24 пункта ниже, в деревне — на 28, а в городе — на 3 пункта ниже, чем в 1913 г. [Тарновский, 1918, с. 98, 104, 109]. И это при том, что за время войны, к лету 1916 г. под влиянием массовых переселений крестьян, призванных в армию, в города, доля городского населения увеличилась с 15,3% до 17,4% или на 2,1% [Предварительные итоги…, 1916, с. 624–625].

Сведения о преступности за 1917–1919 гг. не введены в научный оборот (возможно, они вообще не сохранились). Но данные за 1920–1924 гг. свидетельствуют о ее скачке после революции: число осужденных в 1921–1924 гг. относительно 1911–1913 гг. возросло в 3 раза — с 883 до 2964 на 100 тыс. [Миронов, 2003, т. 2, с. 85; Лунеев, 1997, с. 56–57] и превысило современный, в 2006–2009 гг., весьма высокий уровень преступности в 1,4 раза.

По уровню самоубийств в пореформенное время Россия занимала предпоследнее место в Европе [Лихачев, 1882, с. 177–181; Миронов, 2003, т. 2, с. 416; Новосельский, 1910, с. 623]. С 1870 по 1910 г. коэффициент самоубийств изменялся циклически при общей повышательной тенденции; пик приходился на 1891–1895 гг., затем произошло снижение. Важно отметить, что суицидальность росла только среди горожан, в то время как в деревне после незначительного подъема в 1880 — первой половине 1890-х гг. она понизилась и в начале ХХ в. вернулась к уровню 1819–1825 гг. В годы первой русской революции 1905–1906 гг. коэффициент самоубийств понизился и стал расти только с 1907 г., после ее окончания, достигнув максимума к 1913 г.[14]

Во время Первой мировой войны, если судить по Петрограду, Москве и Одессе, коэффициент самоубийств снизился в 2,8–3 раза [Тарновский, 1926, с. 192–193; Статистический ежегодник 1918–1920 гг., 1921, с. 101], а с 1918 г. стал расти и в целом по стране в 1923–1926 гг. превзошел довоенный уровень в 1,5 раза (5,6 против 3,7 на 100 тыс.). Для сравнения, в 1989 г. коэффициент самоубийств в Российской Федерации был в 5,9 раза выше, чем в 1912 г. (25,8 на 100 тыс.), в 1994 г. — в 9,5 раза (41,8 на 100 тыс.), в 2008–2009 г. — в 6,6 раза (29 на 100 тыс.) [Труд, 2009]. В 2000–2009 гг. по уровню самоубийств Россия занимала одно из первых мест в Европе.

Сведения о распространении психических расстройств также не подтверждают психосоциальную гипотезу происхождения русских революций. Представление об изменении их числа дают данные о пациентах психиатрических больниц. В 50 губерниях Европейской России с 1886 по 1913 г. число больных увеличилось в 5,2 раза (с 16 774 до 87 206), на 100 тыс. — в 3,4 раза (с 21 до 72)[15]. Однако в 1905–1907 гг. не наблюдалось взрывного роста числа пациентов. Страдавшие психическими расстройствами согласно переписи 1897 г. превышали по численности лечившихся в больницах в 2,6 раза. В 50 губерниях Европейской России с 1901 по 1914 г. число пациентов в клиниках росло, но по абсолютному значению оставалось незначительным. Если его умножить на 2,6, то число всех душевнобольных в стране могло составить 234 тыс. (187 на 100 тыс.). Это намного меньше, чем в любой европейской стране в конце XIX — начале ХХ в., и в 10—30 меньше, чем в советской и постсоветской России. В Российской Федерации в 1989 г. на учете в лечебно-профилактических учреждениях состояло 2656 тыс. или 1799 на 100 тыс. человек [Охрана здоровья, 1990, с. 44, 46–47], а на 2010 г. — 6 млн или 5598 на 100 тыс., т.е. в 10 раз и 30 раз больше, чем в 1913 г. [Чуркин и Творогова, 2011; День психического здоровья, 2011].

Учет лиц с психическими расстройствами во время войны не производился, многие больницы закрылись или перепрофилировались под школы, клубы, детские сады и ясли (может быть, не было нужды?). В мае 1919 г. решением Совета Народных Комиссаров содержание всех психиатрических больниц было принято на государственный бюджет, в них в тот момент насчитывалось лишь 16 тыс. человек [Ястребов, 2012].

Влияние революций на психическое здоровье активно обсуждалось в специальной литературе. Мнения современников разделись. Современный исследователь истории психиатрии констатирует: «Этиологическая связь между революционными событиями и развитием душевного расстройства не выявлена» [Юрьева, 2002, с. 173]. Вопрос о влиянии распространения психических расстройств на развитие революционного движения даже не ставился — речь шла исключительно о воздействии революции на психику людей [Юрьева, 2002, с. 173].

Таким образом, понижение числа преступлений и самоубийств и стагнация или незначительное увеличение числа психических расстройств во время войны и накануне и во время революций не дает оснований связывать происхождение революционных событий с ростом числа людей, склонных к патологическому поведению.

5б. Теория относительной депривации

Среди психосоциальных теорий наиболее популярна теория относительной депривации, делающая акцент на психологической неудовлетворенности тем, что есть, и тем, что хочется и должно быть в соответствии с представлениями социальных групп и индивидов [Гарр, 2005]. Между прочим, и теория конфликта указывает на относительную депривацию как на важнейшую причину социального конфликта [Козер, 2000]. Именно относительная депривация наблюдалась в пореформенной России. Рост потребностей постоянно обгонял достигнутый уровень жизни. Все слои постоянно хотели больше того, что реально возможно было иметь при тогдашних экономических и финансовых ресурсах, низкой культуре и невысокой производительности труда. «Повышенные ожидания» замечены в крестьянской [Burds J, 1998, p. 181–182], рабочей среде [Володин, 2009, с. 147] и у духовенства [Скутнев, 2009, с. 143] и в наибольшей степени у белых воротничков. Благосостояние росло медленно, а ощущение неустроенности — быстро, оставляя все меньше возможностей для мирного урегулирования. С 1870-х по 1911–1913 гг. номинальный средний годовой заработок российских фабрично-заводских рабочих увеличился примерно на 33% (со 190 до 254 руб.), сельскохозяйственных — на 75% (с 57 до 100 руб.), учителей земских школ — на 188% (со 135 до 390 руб., с квартирой и отоплением от школы). Однако и в 1870-е гг., и в начале 1910-х гг. все жаловались на плохое материальное положение, особенно учителя, считавшие свой заработок крайне недостаточным для интеллигентного человека. Как ни парадоксально, еще в большей степени сетовали на материальное положение учителя гимназий, чье годовое жалованье в 1910 г. равнялось 2100 руб., т. е. в 5,4 раза выше, чем у земских учителей [Миронов, 2012, с. 670–671].

  1. Институциональная концепция революции

В.А. Мау и И.В. Стародубровская предложили и обосновали институциональную концепцию революции. Выдвигая на первое место экономические процессы, концепция, однако, учитывает также политические, социальные и культурно-психологические факторы [Стародубровская и Мау, с. 27–50, 65–68, 417–456]. Авторы исходят из институциональной теории. Согласно ей в основе социальных сдвигов лежат изменения общественных институтов — законов, правил, норм, а также традиций, верований и т. п. Основоположник теории Д. Норт определяет институты как «правила игры» в обществе: «институты представляют собой рамки, в пределах которых люди взаимодействуют друг с другом. <…> Они состоят из формальных писаных правил и обычно неписаных кодексов поведения, которые лежат глубже формальных правил и дополняют их» [Норт, 1997, с. 19]. Но в институциональной теории основной акцент делается на эволюционном развитии, так как институты изменяются долго, медленно и постепенно. Резкие, революционные скачки остаются на периферии анализа — революции рассматриваются как внешний фактор, способный в какой-то степени повлиять на развитие институтов, но не как внутреннее порождение самой институциональной системы в ее взаимодействии с другими факторами развития общества [Норт, 1997, 116–118]. Мау и Стародубровская адаптируют институциональную теорию для объяснения революции.

Утверждение в обществе новых институтов всегда происходят долго, болезненно и противоречиво, так как в прежней структуре существуют институциональные отношения, препятствующие гибкому приспособлению социума к новым условиям. Они называются встроенными ограничителями. «Экономические ограничители — это такие экономические формы и отношения, которые либо совсем не способны реагировать на изменение экономических условий, либо реагируют на них совершенно неадекватно. Наиболее очевидные примеры — средневековая цеховая система в городах и общинные отношения в деревне» [Стародубровская и Мау, с. 34]. Социальные ограничители включают в себя различные формальные и неформальные механизмы, затрудняющие горизонтальную и вертикальную мобильность. Они препятствуют приведению в соответствие реального экономического и общественного положения и формального статуса индивидов и социальных групп, а также изменению статуса в соответствии с новыми экономическими возможностями и потребностями. Например, сословная система, крепостное право и его пережитки, гендерная дискриминация, юридические запреты на занятие гражданской и военной службой и т. п. Политические ограничители — это законы и обычаи, исключающие возможность «в рамках легальных политических механизмов сменить господствующий режим и его политический курс», с одной стороны, и «обеспечить политическое представительство новых экономически влиятельных кругов, дать им институциональные возможности защиты собственных интересов» — с другой. Психологические ограничители — стереотипы, оставшиеся от традиционного общества в экономической, политической, культурной и религиозной сферах, препятствующие трансформации старой культуры. Например, например, широко распространенные в массах представления о божественном происхождении монархии могут препятствовать снятию политических ограничителей и демократизации общества. Представления о греховности работы в праздники, ссуды под процент или стремления к прибыли могут блокировать развитие буржуазной трудовой этики, кредитных учреждений и предприятий капиталистического типа.

Преодоление ограничителей по общему правилу происходит в ходе реформ «сверху». Общество, вступившее в эпоху преобразования институциональной системы, становится социально нестабильным, другими словами, попадает в «зону риска». Если мирный эволюционный путь проходит успешно, с его окончанием общество выходит из «зоны риска». Если же нет, то происходит революция, разрушающая насильственным путем мешающие развитию ограничители и тем самым открывающая дорогу утверждению новой институциональной системы.

Революционная ситуация складывается постепенно. Как ни парадоксально, ей, как правило, предшествует длительное и бурное (по меркам своего времени) экономическое развитие и значительные структурные сдвиги в экономике и обществе. Мау и Стародубровская также подчеркивают, что «революции не характерны для стабильного общества, в котором отсутствуют динамичные изменения. Они неразрывно связаны с феноменом экономического роста. Причем предпосылки революций могут сформироваться не в любой момент, а лишь на особых переломных этапах», названных ими «кризисами экономического роста» [Стародубровская и Мау, с.  418]. Интересно отметить, что согласно концепции Н.Д. Кондратьева, наибольшее число социальных потрясений приходится именно на периоды повышательной волны каждого большого цикла [Кондратьев, 1989, с. 225; Рязанов, 1998, с. 52–69; Полетаев и Савельева, 2009, с. 13–161].

Таким образом, именно быстрый экономический рост является важнейшей предпосылкой революции и подобная зависимость «характерна практически для всех стран, переживших полномасштабные революции» в период ранней модернизации» [Стародубровская и Мау, с. 36]. Зависимость между экономическим ростом и социальной нестабильностью в обществе обуславливается двумя причинами. Во-первых, динамичное экономическое развитие подрывает основы традиционной социальной структуры, ведет к масштабному перераспределению богатства и возникновению новых экономически значимых социальные сил [Стародубровская и Мау, с. 42–43, 420].

Во-вторых, экономический прогресс и вызываемая им фрагментация общества приводят к резкому ослаблению государственной власти в стране [Стародубровская и Мау, с. 46]. Но социальная фрагментация общества и ослабление государства делают революцию возможной, но не обязательной. Например, Ч. Тилли только в Европе насчитал 707 революционных ситуаций за 500 лет (1492–1991 гг.), при этом настоящие социально-политические революции произошли несколько раз, хотя имелось немало примеров, когда правительство было свергнуто или временно лишено власти [Tilly, 1993, p. 243]. Требуются дополнительные факторы, превращающие революции в реальность. Это могут быть (1) крупное военное поражения или неудачная кровопролитная война, (2) суровый экономический кризис (ибо экономический рост имеет циклическую природу и никогда не проходит гладко), (3) сочетание того и другого.

По мнению Мау и Стародубровской, Русская революция 1917 года по своим основным характеристикам не имеет принципиальных отличий от европейских революций более раннего времени. Вследствие большого значения экономического фактора в ее происхождении, революция является экономико-политическим, а не чисто политическим процессом. Бесперспективно искать один универсальный фактор, объясняющий предреволюционный кризис — будь то экономический или политический. Во время революционных ситуаций общество сталкивается с целым комплексом проблем, требующих кардинальных изменений в механизмах его функционирования. «Причины, ход и результаты революции 1917 года можно объяснить одновременным резким обострением трех групп противоречий. Во-первых, это противоречия, типичные для периода ранней индустриализации, они отражают сложности преобразований в огромной крестьянской стране и диктуют необходимость того или иного, но достаточно радикального, решения аграрного вопроса. Во-вторых, это противоречия догоняющей индустриализации в отсталой стране. Они требуют мобилизации финансовых ресурсов, активного перераспределения ресурсов из традиционных отраслей хозяйства в новые промышленные сектора экономики. Наконец, в-третьих, это противоречия, связанные с тем, что кризис ранней модернизации в России наложился на формирование предпосылок кризиса зрелого индустриального общества. И этот фактор в стране, достаточно далеко продвинувшейся по пути индустриализации, не мог не сказаться на формах предреволюционного кризиса» [Стародубровская и Мау, с. 100].

На мой взгляд, институциональная концепция удачно синтезирует все вышеперечисленные концепции революции и хорошо объясняет происхождение Русской революции 1917 г. Бурный экономический рост и всесторонняя трансформация российского социума создали высокий накал социальной напряженности в обществе и ввели страну в зону риска. Реформы «сверху» устраняли один за другим мешавшие модернизации ограничители, встроенные в традиционную институциональную систему (круговую поруку, мещанские общества и цехи, передельную общину, сословные ограничения социальной мобильности, монополию коронной бюрократии и самого монарха на власть, ущемлявшие гражданские права законы и т. д.), и тем самым создавали возможность избежать революции. Поскольку смена институциональных систем — длительный, болезненный и противоречивый процесс, для выхода из зоны риска требовалось значительное время — хотя бы лет двадцать, как говорил П.А. Столыпин, социального покоя. Но этому помешала война, нарушившая эволюционный путь развития. Тяготы войны, помноженные на безответственное поведение либеральных и революционных элит и ослабление государственной власти, оказались непереносимыми для общества. Страна погрузилась в революцию, проходившую в соответствии с классической моделью — кризис «старого режима»; установление власти «умеренных»; победа радикалов, создающих «царство террора и добродетели»; термидор, или контрреволюционный переворот, и постреволюционная диктатура.

  1. Революции в ракурсе модернизационной парадигмы

Как известно, теория модернизации предназначена для объяснения трансформации традиционного аграрного общества в современное индустриальное. Согласно теории, модернизация привела к появлению индустриальных технологий и соответствующих им политических, культурных, социальных механизмов, позволяющих управлять процессом развития общества. Главными признаками модерна являются индустриальное производство, правовое государство, гражданское общество и рациональный автономный индивид. Именно эти процессы происходили в России в имперский период. Социально-экономический и политический строй, сложившийся в России в результате Великих реформ 1860–1870-х гг. и реформы 1905 г. (в его основе лежали частная собственность, рыночная экономика, развивавшиеся гражданское общество и правовое государство) обеспечивал хорошие возможности для всестороннего прогресса России. Для полного успеха нужны были только время и мир — это сознавали не только такие видные российские государственные деятели, как например С.Ю. Витте и П.А. Столыпин.

Улучшение условий жизни рассматривается в теории модернизации в качестве главного критерия ее успешности [Tiryakian, 1985, p. 131–147]. Поскольку в период империи благосостояние народа росло, модернизацию следует признать успешной, несмотря на все издержки. Возникает неизбежный вопрос: как неоспоримые успехи страны совместить с увеличением в эти годы недовольства и оппозиции режиму со стороны либерально-демократической общественности, с широким развитием рабочего, крестьянского и всякого рода протестных движений, в конечном итоге приведших к революции 1917 г.?

Как показывает мировой опыт, в модернизации, даже успешной, заключено немало подводных камней, проблем и опасностей для социума. Модернизация требует больших издержек, ведет к лишениям и испытаниям для отдельных сегментов населения и целых социальных групп, не приносит равномерного благополучия сразу и всем. Процесс не всегда устойчив, чреват сбоями и откатами назад. Периоды активной деятельности по совершенствованию социальных структур и институтов сменяются периодами усталости или самоуспокоенности, сопровождаемые лишь слабыми попытками обновления. «Осовременивание» различных сфер общественного организма может осуществляться далеко не синхронно, порой за счет других, что должно приводить к противоречиям, напряженностям, несоответствиям между ними. В ходе модернизации возникает дисгармония между культурными, политическими и экономическими ценностями и приоритетами, разделяемыми разными социальными группами. Модернизация способствует обострению национального вопроса в многонациональных государствах. Все это имеет одно неизбежное следствие — увеличение социальной напряженности и конфликтности в обществе. Причем, как ни парадоксально, существует прямая связь между быстрым экономическим ростом и политической нестабильностью; чем успешнее модернизация, тем, как правило, выше конфликтность[16].

Россия не стала исключением. Российская модернизация проходила под флагом европеизации, а точнее — вестернизации. С XVIII в. человек, семья, собственность, экономика, общество и государство в целом развивались от патриархальности к модернизму во взаимной обусловленности, благодаря секуляризации индивидуального и массового сознания, рационализации и легализации социальных и политических отношений, коммерциализации экономики, централизации и интеграции управления. Однако социальные, экономические и культурные изменения затрагивали разные регионы и этносы, город и деревню, а также различные социальные группы в разной степени. Например, отмена крепостного права была благом для большинства крестьян, но злом — для большинства помещиков, на почве чего отношения между ними становились более напряженными. Сельское хозяйство развивалось медленнее промышленности, вследствие чего диспропорция между ними увеличивалась: с 1900 по 1913 г. чистый прирост производства (с учетом инфляции) в первом секторе составил 33,8%, а во втором — 62,7% [Tiryakian, 1985, p. 131–147]. Развитие буржуазных отношений стимулировало возникновение антикапиталистического этоса среди всех слоев населения. Среди интеллигенции разных политических ориентаций были распространены антибуржуазные настроения. Она опасалась, что капитализм уничтожает традиционные ценности и высокую мораль, усиливает эксплуатацию, разрушает социальный уклад в деревне, порождает класс корыстных стяжателей, лишенных культуры и гуманности [Миронов, 2003, т. 2, с. 317–325]. Столыпинская реформа была буржуазной по сути, но ее проведение обострило социальные отношения в деревне и усилило антибуржуазные настроения среди большинства крестьян, недовольных разрушением общинного строя. Модернизация способствовало превращению сословий в классы — и это был прогрессивный процесс. Однако сами люди в большинстве своем предпочитали сохранение сословной структуры. Дворянство — ради сохранения своих привилегий; купечество — из-за страха потерять лицо, смешавшись с массой мелких лавочников и ремесленников; духовенство — потому что опасалось конкуренции, а крестьянство знало: в любых бессословных организациях оно все равно окажется внизу. Становление классовой структуры на первых стадиях усиливало социальную рознь. Вестернизация затронула верхние страты общества в несравненно большей степени, чем нижние, западные регионы (и соответственно этносы, в них проживающие) сильнее восточных, город больше деревни, столицы интенсивнее остальных городов. Наблюдались побочные разрушительные последствия процесса модернизации в форме повышения социальной и межэтнической напряженности, девиантности, конфликтности, насилия, преступности и т. д. Все это приводило к серьезным противоречиям и конфликтам между городом и деревней, разными отраслями производства (аграриями и промышленниками), социальными слоями, территориальными, профессиональными, этническими сообществами и, конечно же, делало процесс модернизации болезненным и трудным. Серьезным негативным последствием модернизации в России стал социально-культурный раскол общества: оно буквально распалось на образованное меньшинство, принявшее вестернизацию, и народ, который в своем быту в большинстве своем продолжал придерживаться традиционных ценностей допетровской Руси[17]. В свою очередь и тонкое европеизированное меньшинство не было единым с точки зрения системы ценностей, политических ориентаций и социальных идеалов. Оно раскололось на либералов, радикалов, консерваторов и охранителей, предлагавших различные модели решения социальных, экономических и политических проблем, стоявших перед Россией. В результате конфликтность и социальная фрагментарность общества со временем усиливались[18].

Самые благодетельные структурные реформы имели противоречивые последствия и не встречали всеобщего одобрения. Отмена крепостного права вызвала недовольство как помещиков, так и крестьян, хотя проведена была компетентно и предельно аккуратно [Миронов. 2011]. Необходимая и целесообразная Столыпинская реформа не нашла поддержки у большей части крестьянства и породила новые противоречия в деревне: между приверженцами общины и теми, кто хотел из нее выйти (полюбовно ее покинуло лишь 27% крестьян) [Миронов, 2003, т. 1, с. 481–484]. Политическая реформа 1905 г., которую так жаждала общественность, ее не удовлетворила и оставила равнодушным подавляющее число крестьян и рабочих. Государство и земства поощряли развитие грамотности, но чем образованнее становился народ, тем сильнее росли его запросы и тем нетерпимее он относился к низким доходам, социальной неполноценности, несправедливости и неравенству. Например, грамотность одного из самых беспокойных социальных элементов — рабочих, была выше среднего по стране уровня, и росла быстрее [Миронов 1991, с. 82]. Индустриализация, проводимая при поддержке правительства, плодила недовольных среди аграриев, желавших, чтобы финансовый дождь лился над ними, а не над промышленниками. Кроме того, она сопровождалась высокой степенью концентрации производства, в результате чего политическое значение рабочих — самой криминализированной, политизированной и недовольной части населения — стало намного превышать их долю в населении. Урбанизация создавала социальную напряженность как в городе (между горожанами и мигрантами), так и в деревне (между отходниками и остававшимися дома, между молодым и старшим поколениями). Попытки фабричной администрации добиться роста производительности труда посредством усиления трудовой дисциплины не нашли понимания у рабочих, спровоцировав их на выступления против введения нового трудового распорядка и последовавшего за ним усиления контроля. Ломка стереотипов в массовом сознании рабочих, не привыкших ежедневно с равным напряжением трудиться, создавала огромное социальное напряжение, порождала конфликты и агрессию [Миронов, 1999, 243–286; Hоgan, 1983, p. 163–190].

Таким образом, эскалация протестных движений во второй половине XIX — начале ХХ в. свидетельствовала не о понижении качества жизни и не о кризисе социума или государства (в смысле его неспособности эффективно управлять страной), как часто полагают историки. Рост протеста явился результатом прогрессивных социальных изменений в обществе: предоставления экономической и гражданской свободы огромной массе прежде бесправных людей, утверждения идей законности, пробуждения чувства личности и стремления отстоять свое достоинство, невероятного прежде увеличения потребностей и ожиданий.

Подведем итоги

Ни марксистская, ни мальтузианская (в классической или современной версии) интерпретации, ни структурная, ни психосоциальные концепции революции не подтверждаются эмпирически. Теория модернизации, а также институциональная и политическая концепции объясняют происхождение русских революций 1905 г. и 1917 г. намного убедительнее.

Революции начала ХХ в. произошли не потому, что Россия после Великих реформ 1860-х гг. вступила в состояние глобального перманентного кризиса, а потому, что общество (вследствие особых обстоятельств, порожденных войной и ожесточенной борьбой за власть между элитами) не справилось с процессом перехода от традиции к модерну. Как и в других странах второго эшелона модернизации, ее ускоренное, а в ряде случаев и преждевременное, проведение потребовало больших издержек и даже жертв — например со стороны помещиков, у которых государство принудительно экспроприировало землю, хотя и за компенсацию. Это привело к лишениям и испытаниям для отдельных групп россиян и не принесло равномерного благополучия сразу и всем. Велики оказались и побочные негативные последствия модернизации — увеличение социальной и межэтнической напряженности, конфликтности, насилия, девиантности во всех ее проявлениях — от самоубийства до социального и политического протеста. Необыкновенный рост всякого рода протестных движений порождался, с одной стороны, дезориентацией, дезорганизацией и социальной напряженностью в обществе, с другой — полученной свободой, ослаблением социального контроля и возросшей социальной мобильностью, с третьей — несоответствием между потребностями людей и объективными возможностями экономики и общества их удовлетворить. Конфликт традиции и современности можно назвать системным кризисом. Однако такой кризис не имеет ничего общего с тем пониманием системного кризиса, которое доминировало в советской историографии и до сих пор широко бытует в современной литературе, — как всеобщего и перманентного кризиса, превратившего российский социум в несостоятельную и нежизнеспособную систему, не способную развиваться и приспосабливаться к изменяющимся условиям жизни и обеспечивать благосостояние граждан. «Упадок старого, вызванный ростом нового и молодого, — это признак здоровья» [Ортега-и-Гассет, 2005, с. 123]. Кризис российского социума был болезнью роста, свидетельствовал о его развитии, а не о приближении его конца. Он не вел фатально к революции, а лишь создавал для нее предпосылки, только возможность, ставшею реальностью в силу особых обстоятельств — военных поражений, трудностей военного времени и непримиримой и ожесточенной борьбы за власть между оппозиционной общественностью и монархией.

Список литературы

 

Ахиезер А.С. Россия: Критика исторического опыта: В 2 т. Новосибирск, 1997. Т. 1.

Биншток В.И., Каминский Л.С. Народное питание и народное здравие. М.; Л., 1929.

Бокарев Ю.П. Российская экономика в мировой экономической системе (конец XIX — 30-е гг. ХХ в.) // Экономическая история России XIX–XX вв.: Современный взгляд / В.А. Виноградов (ред.). М., 2001.

Булдаков В.П. Красная смута: Природа и последствия революционного насилия. М., 2010.

Бурджалов Э.Н.  Вторая русская революция. Москва. Фронт. Периферия, М., 1971.

Бурджалов Э.Н. Вторая русская революция. Восстание в Петрограде, М., 1967.

Бэдкок С. Переписывая историю российской революции: 1917 год в провинции // Отечественная история. 2007. № 4

Волков С.М. Забытая война. М., 2004. Режим доступа: http://swolkov.ru/publ/27.htm. Просмотр 6.09.2012.

Волобуев П.В., Булдаков В.П. Октябрьская революция: Новые подходы к изучению // Вопросы истории. 1996. № 5–6.

Володин А.Ю. История фабричной инспекции в России 1882–1914 гг. M., 2009.

Галкина Е., Колиненко Ю. Поиски России в новой русской историософии // Пушкин: Русский журнал о книгах. 2009. № 3: < http://www.russ.ru/pushkin/Poiski-Rossii-v-novoj-russkoj-istoriosofii>. Просмотр 06.09.2012.

Гарр Т.Р. Почему люди бунтуют. СПб., 2005.

Гетрелл П. Экономическое и социальное развитие России в начале ХХ в. // Реформы или революция? Россия 1861–1917: Материалы межд. коллоквиума историков / Д. Гайер и др. (ред.). СПб., 1992.

Гибель царского Петрограда. Февральская революция глазами градоначальника А.П. Балка // Русское прошлое. 1991. Кн. 1.

Глобачев К.И. Правда о русской революции: Воспоминания бывшего начальника Петроградского охранного отделения // Вопросы истории. 2002. № 8–9.

Голдстоун Дж. Теория революции, революции 1989–1991 годов и траектория развития «новой» России // Вопросы экономики. 2001. № 1.

Головин Н.Н. Военные усилия России в мировой войне. М., 2001.

Грациози А. Великая крестьянская война в СССР: Большевики и крестьяне, 1917–1933. М., 2001.

День психического здоровья: тюменцы перестали бояться психиатров? // Интернет издание «NewsProm.Ru». 10.10.2011: <http://www.newsprom.ru/Obschestvo/131822768118098/Den_psihicheskogo_zdorovja_tjumency_perestali_bojatsja_psihiatrov.html>. Просмотр 6.09.2012.

Дьюкс П. Девять точек зрения на Российскую революцию // Россия, 1917: Взгляд сквозь годы. Архангельск, 1998.

Ермолов А.С. Наш земельный вопрос. СПб., 1906.

Ефимова М.П., Бычкова С.Г. Социальная статистика. М, 2004.

Заболотный Е.Б. Революция 1917 года на Урале (Историография). Тюмень. 1995.

Земцов Б.Н. Историография революции // Международный исторический журнал. 1999. № 2. Режим доступа: <http://www.unilib.neva.ru/dl/327/Theme_9/Literature/Zemcov.htm#74>. Просмотр 6.09.2012.

Зориков А.Н. Криминальная обстановка как результат и фактор социальной мобильности России в начале ХХ в. // Революция и человек. Быт, нравы, поведение, мораль / П.В. Волобуев (ред.). М. 1997.

Ильин В.В., Панарин А.С., Ахиезер А.С. Контрреформы в России: Циклы модернизации процесса. М., 1996.

Истории России. XX век: 1894–1939 / А.Б. Зубов (ред.). М., 2010. Т. 1.

История России в вопросах и ответах. / С. А. Кислицын (сост.). 3-е изд. Ростов н/Д, 2011.

История СССР: XIX — начало ХХ в. / И.А. Федосов (ред.). 2-е изд. М., 1987.

Кантор В. Русская классика, или Бытие России. М., 2005.

Катков Г.М. Февральская революция. М., 2006.

Кинг Г., Вильсон П. Романовы. Судьба царской династии. М., 2005.

Киселев И.Н., Корелин А.П., Шелохаев В.В. Политическая карта России в 1905–1907 гг.: количественный анализ // Россия и США на рубеже XIX–ХХ вв.: Математические методы в исторических исследованиях / Л.В. Милов (ред.). М., 1992.

Ковальченко И.Д. Аграрное развитие России и революционный процесс // Реформы или революция? Россия 1861–1917: Материалы межд. коллоквиума историков / Д. Гайер и др. (ред.). СПб., 1992.

Коенкер Д.П. Рабочий класс в 1917 г.: социальная и политическая самоидентификация // Анатомия революции: 1917 год в России: Массы, партии, власть / В. Ю. Черняев (ред.). СПб., 1994.

Козер Л.А. Функции социального конфликта. М, 2000.

Кондратьев Н.Д. Проблемы экономической динамики. М., 1989.

Кондратьев Н.Д. Рынок хлебов и его регулирование во время войны и революции. М., 1991.

Корзинин А.Л. История России с древности до начала ХХI века: Планы ответов на экзаменационные вопросы. СПб., 2008.

Коротаев В.И. Революция 1917 г.: авантюра или закономерность? // Россия, 1917: взгляд сквозь годы. Архангельск, 1998.

Куликов С.В. «Революции неизменно идут сверху…»: Падение царизма сквозь призму элитистской парадигмы // Нестор. 2007. № 11: Смена парадигм: Современная русистика / Б.Н. Миронов (ред.). СПб., 2007.

Курдин К. Вместо олигархов раскулачат население // Аргументы недели. 22 февраля 2012. № 7 (299).

Ли Д.А. Преступность как социальное явление. М., 1997. С. 121–122.

Лихачев А. В. Самоубийство в Западной Европе и России: Опыт сравнительно-статистического исследования. СПб., 1882.

Лунеев В.В. Преступность XX века: Мировые, региональные и российские тенденции: Мировой криминологический анализ М., 1997.

Малия М. К пониманию русской революции. London: Overseas Publications Interchange Ltd, 1985.

Материалы высочайше утвержденной 16 ноября 1901 года Комиссии по исследованию вопроса о движении с 1861 г. по 1900 г. благосостояния сельского населения среднеземледельческих губерний сравнительно с другими местностями Европейской России: В 3 ч. СПб., 1903. Ч. 1.

Мацузато К. Земства во время Первой мировой войны: Межрегиональные конфликты и падение царизма // Земский феномен: Политологический подход / К. Мацузато (ред.). Саппоро: Slavic Research Center, Hokkaido University, 2001.

Минц И.И. История Великого Октября: В 3 т. 2-е изд. М., 1977—1979.

Миронов Б. Н. История в цифрах: (Математика в исторических исследованиях). Л., 1991.

Миронов Б. Н. «Послал Бог работу, да отнял черт охоту»: трудовая этика российских рабочих в пореформенное время // Социальная история. Ежегодник. 1998/1999. М., 1999.

Миронов Б.Н. Социальная история России периода империи (XVIII — начало XX в.): Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства: В 2 т. 3–е изд. СПб., 2003. Т. 2.

Миронов Б.Н. Отмена крепостного права как пример образцовой российской реформы // Экономическая политика. 2011. №. 3, 4.

Миронов Б.Н. Благосостояние населения и революции в имперской России: XVIII – начало ХХ века. 2-е изд. М., 2012.

Нефедов С.А. Демографически-структурный анализ социально-экономической истории России. Конец XV — начало XX века. Екатеринбург, 2005.

Новосельский С. А. Очерк статистики самоубийств // Гигиена и санитария. 1910. № 9. Т. 1.

Норт Д. Институты, институциональные изменения и функционирование экономики. М., 1997.

О причинах русской революции / Л.Е. Гринин и др. (ред.). М., 2010.

Общий свод по империи результатов разработки данных первой всеобщей переписи населения, произведенной 28 января 1897 г. СПб., 1905. Т. 1.

Опыт исчисления народного дохода 50 губерний Европейской России в 1900–1913 / С.Н. Прокопович (ред.). М., 1918.

Опыт приблизительного исчисления народного дохода по различным его источникам и по размерам в России. СПб., 1906.

Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс. М., 2005.

Осипова Е.В. Социология Вильфредо Парето: политический аспект. СПб., 2004.

Отчет Медицинского департамента Министерства внутренних дел за [1876—1895] год. СПб., 1878—1898.

Отчет о состоянии народного здравия и организации врачебной помощи в России за [1902—1914] год. СПб; Пг., 1906—1916.

Охрана здоровья в СССР: Статистический сборник. М., 1990.

Павлов Д.Б. Союз 17 Октября в 1905–1907 гг.: численность и социальный состав // Россия в ХХ веке: Историки мира спорят / И.Д. Ковальченко (ред.). М., 1994.

Парето В. Компендиум по общей социологии. М., 2007.

Пелипенко А.А. Дуалистическая революция и смыслогенез в истории. 2-е изд. М., 2011.

Пелипенко А.А., Яковенко И.Г. Культура как система. М., 1998.

Полетаев А.В., Савельева И.М. «Циклы Кондратьева» в исторической ретроспективе. М., 2009.

Предварительные итоги всероссийской сельскохозяйственной переписи 1916 года. Вып. 1. Европейская Россия. Пг., 1916.

Прокопович С.Н. Народное хозяйство СССР: В 2 т. Нью-Йорк, 1952. Т. 2.

Протасов Л.Г. Солдаты гарнизонов Центральной России в борьбе за власть Советов. Воронеж, 1978.

Рязанов В.Т. Экономическое развитие России: Реформы и российское хозяйство в XIX–XX вв. СПб., 1998.

Саккоротти Л. П.А. Столыпин. Жизнь за царя. Катанзаро, 2002.

Сельское хозяйство России в ХХ веке: Сборник статистико-экономических сведений за 1901—1922 гг. / Н.П. Огановский, Н.Д. Кондратьев (ред.). М., 1923.

Скутнев А.В. Православное духовенство на закате империи. Киров, 2009.

Советская историческая энциклопедия: В 16 т. М., 1968. Т. 11, 14.

Соловей В.Д. Смысл, логика и форма русских революций. М., 2007.

Сорокин П.А. Социология революции // Сорокин П.А. Человек. Цивилизация. Общество. М., 1992.

Сорокин П.А. Социология революции // Сорокин П.А. Человек. Цивилизация. Общество. М., 1992.

Стародубровская И.В., Мау В.А. Великие революции: От Кромвеля до Путина. 2-е изд. М., 2004.

Статистические сведения по земельному вопросу в Европейской России. СПб., 1895.

Статистический ежегодник России 1916 г. М., 1918.

Статистический ежегодник 1918—1920 гг.: В 2 вып. М., 1921.

Статистический сборник за 1913–1917 гг. Вып. 1. М., 1921.

Струмилин С.Г. Избранные произведения: В 5 т. М., 1963. Т. 1.

Тарновский Е.Н. Война и движение преступности в 1911–1916 гг. // Сборник статей по пролетарской революции и праву. 1918. Т. 5. № 1–4.

Тарновский Е.Н. Сведения о самоубийствах в Западной Европе и в РСФСР за последнее десятилетие // Проблемы преступности. М.; Л., 1926.

Труд. 02.02.2009. Просмотр 6.09.2012: <http://www.demographia.ru/articles_N/index.html?idR=1&idArt=1324>.

Турчин П. Историческая динамика: На пути к теоретической истории. М., 2007.

Февральская революция 1917 года в российской истории: «Круглый стол». Отечественная история. 2007. № 5.

Фюре Ф. Постижение Французской революции. СПб., 1998.

Чуркин А.А., Творогова Н.А. Распространенность психических расстройств в России в 2009 году // Вестник неврологии, психиатрии и нейрохирургии. 2011. №1: <http://www.medizdat-press.ru/journals/archive/94/32768/36333>.

Шепелева В.Б. Революциология: Проблема предпосылок революционного процесса 1917 года в России (По материалам отечественной и зарубежной историографии). Омск, 2005.

Шепелева В.Б. Россия, 1917–1920 гг. Проблема революционно-демократической альтернативы (вопросы теории, методологии, историографии). Омск, 2009.

Штомпка П. Социология: Анализ современного общества. М., 2005.

Экономическое расслоение крестьянства в 1917 и 1919 г. / А.И. Хрящева (ред.). М., 1922.

Юрьева Л.Н. История. Культура. Психические и поведенческие расстройства. Киев, 2002.

Янов А.Л. Тень Грозного царя: Загадки русской истории. М., 1997.

Ястребов В.С. Организация психиатрической помощи // Общая психиатрия / А.С. Тиганов (ред.). Просмотр 6.09.2012:  <http://www.psychiatry.ru/book_show.php?booknumber=28&article_id=101>.

Billington J.Н. Six Views of the Russian Revolution // World Politics. 1966. Vol. 18. No. 3.

Burds J. Peasant dreams and Market Politics: Labor Migration and the Russian Village, 1861–1905. Pittsburgh, Pa.: University of Pittsburgh Press, 1998.

Figes O. People’s Tragedy: The Russian Revolution, 1891–1924. New York, N.Y.: Penguin Books, N.Y. 1998.

Fitzpatrick Sh. The Russian Revolution. Oxford; New York: Oxford University Press, 2008.

Gatrell P. The Tsarist Economy: 1850—1917. London: B. T. Batsford, 1986.

Gaudin C. Ruling Peasants Village and State in Late Imperial Russia. DeKalb, Ill.: Northern Illinois University Press, 2007.

Goldstone J.A. The Comparative and Historical Study of Revolutions // Revolutions: Theoretical, Comparative, and Historical Studies / J.A. Goldstone (ed.). 3rd ed. Belmont, CA: Wadsworth/Thomson Learning, 2003.

Haimson L. Russia’s Revolutionary Experience, 1905–1917: Two Essays. New York: Columbia University Press, 2005.

Hart J.M. Revolutionary Mexico: The Coming and Process of the Mexican Revolution. Berkley etc.: University of California Press, 1987.

Historical Statistics of the United States: Colonial Times to 1970: In 2 pts. Washington DC: U. S. Department of Commerce, 1975. Pt. 1.

Holquist P. Making War, Forging Revolution: Russia’s Continuum of Crisis: 1914–1921 Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2002.

Hоgan H. The Reorganization of Work Processes in the St. Petersburg Metalworking Industry. 1901–1914 // Russian Review. 1983. V. 42.

Johnson R. Family Life-cycles and Economic Stratification: A Case-study in Rural Russia // Journal of Social History. 1997. Vol. 30. No. 3.

Jones A. Late Imperial Russia. An Interpretation: Three Visions, Two Cultures, One Peasantry. Bern: Peter Lang, 1997.

Kotsonis Y. «No Place to Go»: Taxation and State Transformation in Late Imperial and Early Soviet Russia // The Journal of Modern History. 2004. Vol. 76.

Mitchell B.R. European Historical Statistics, 1750–1970. New York: Columbia University Press, 1976.

Skocpol T, Trimberger E.K. Revolutions and the World-historical Development of Capitalism // T. Skocpol. Social Revolutions in the Modern World. Cambridge University Press, 1994.

Skocpol T. States and Social Revolutions: A Comparative Analysis of France, Russia and China. Cambridge: Cambridge University Press, 1979.

Tilly Ch. European Revolutions, 1492–1992. Oxford, UK; Cambridge, USA: Blackwell, 1993.

Tiryakian E. The Changing Centers of Modernity // Comparative Social Dynamics: Essays in Honor of Shmuel N. Eisenstadt / E. Cohen, M. Lissak, U. Almagor (eds.). Boulder (CO): Westview, 1985.

 

 

 

 

 

[1] Миронов Борис Николаевич – доктор исторических наук, главный научный сотрудник Санкт-Петербургского института истории РАН и профессор факультета социологии Санкт-Петербургского государственного университета.

 

[2] В марксистской парадигме написаны тысячи книг и статей о революции 1917 г. К классическими марксистским работам можно отнести: [Бурджалов, 1967; он же, 1971; Минц, 1977—1979]. В них присутствует весь набор марксистко-ленинские клише о революции.

[3] В данном случае под социальными классами имеются в виду большие социальные группы, отличающиеся богатством, властью, социальным престижем, образованием, стилем жизнью, но вместе с тем обладающие одинаковым социально-экономическим статусом. Классы открыты на входе и выходе; принадлежность человека к классу обусловливается его личными заслугами, а не происхождением.

[4] Причина расхождений в оценках Прокоповича и Струмилина состоит в следующем: первый более полно учитывал, кроме зарплаты, пайки, расходы предпринимателей на жилище, страхование и медицинскую помощь, составлявшие довольно значительную величину — 8,3% денежной платы: [Прокопович, т. 2, с. 77–78; Струмилин, 1963, т. 1, с. 190–196; т. 3, с. 378, 382, 386].

[5] По данным И.И. Минца, в 1915 г. в России один стачечник приходился на 6 рабочих, в Англии — на 11 рабочих, во Франции — на 389, в Германии на 428, а в 1916 г. — соотвтственно на 3, 18, 85 и 46: [Минц, 1977, т. 1, с. 299].

[6] [Турчин, 2007, с. 173–176, 257–259]. Критика мальтузианства: [Миронов, 2012, с. 579—596]; три мои статьи, а также Л.Е. Гринина, М.А. Давыдова, А.В. Коротаева, С.Ю. Малкова и С.В. Цирель в сб.: [О причинах русской, 2010].

[7] Доля безлошадных крестьян: [Материалы, ч. 1, с. 210–211]. Доля волов в хозяйствах крестьянского типа в 1916 г.: [Статистический сборник, 1921, с. 184–191].

[8] К самодеятельному населению (в соответствии с принятыми в конце XIX — начале ХХ в. критериями) отнесены лица обоего пола в возрасте от 15 лет и старше. Его численность на 1897 г. определена по итогам переписи 1897 г. [Общий свод, 1905, т. 1, с. 56–59].

[9] Соотношение между средними доходами 10% самых богатых и бедных называется коэффициентом фондов, а децильный коэффициент – отношение минимального дохода 10% самых богатых к максимальному доходу 10% самых бедных: [Ефимова и Бычкова, 2004, с. 237–238]. Коэффициент фондов по абсолютному значению больше децильного коэффициента, но различие между ними, как правило, незначительно. Во избежание преуменьшения неравенства я использую коэффициент фондов.

[10] Подсчитано мною по той же методике, которая использовалась при оценке децильного коэффициента для России: [Historical Statistics, 1975, pt. 1, p. 302].

[11] В 2008 г. общее состояние 200 богатейших людей России оценивалось в 522 млрд. долларов — это больше годового бюджета страны или годового фонда оплаты труда всех 70 млн трудоспособных граждан. 10% самых богатых присваивали 30% доходов, а 10% самых бедных — 1,9%. Децильный коэффициент — 16 [Курдин, 2012, с. 6].

[12] [Осипова, 2004; Парето, 2007]. Объяснение революции как борьбы между элитами за власть широко используется в историографии: [Фюре, 1998]. Дж. Харт общие черты российской, иранской, мексиканской и китайской революций видит в том, что «экономический рост породил новые социальные группы, важные с экономической и технологической точек зрения, но не имеющие доступа к власти»: [Hart, 1987, p. 11].

[13] [Сорокин, 1992, с. 266–294]. Близкую Сорокину точку зрения высказали П.В. Волобуев и В.П. Булдаков. Согласно ей революцию можно объяснить эскалацией социального психоза, который как зараза передается посредством механизма «заражения» от незначительной по численности психопатических лиц на огромную массу (до 20 млн) социально-неприкаянных людей — части солдат, беженцев, депортированных, безработных, люмпенов, пауперов, военнопленных и т. п. [Волобуев и Булдаков, 1996, с. 28–38; Булдаков, 2010]. Идея о феномене «заражения» высказана еще в конце XIX в. французским социологом Г. Лебоном. Критику данной точки зрения см.: [Шепелева, 2009, с. 355–365].

[14] Подсчитано по: [Отчет Медицинского департамента… за (1876—1895) год, 1878–1898; Отчет о состоянии… за (1902–1914) год, 1906–1916].

[15] Подсчитано по: [Отчет Медицинского департамента… за (1886—1895) год, 1888–1898; Отчет о состоянии… за (1902–1914) год, 1906–1916].

[16] Некоторые современные историки также видят предпосылки революции в слишком быстрой модернизации экономики, не сопровождавшейся адекватными изменениями в менталитете: [Коротаев, 1998, с. 16; Зориков, 1997, с. 5–6].

[17] Впрочем, и капитализм нес столь же глубокий раскол общества, но на другом основании. Как сказал Бенджамин Дизраэли (1804—1881), писатель, финансист и дважды премьер-министр Великобритании о бедных и богатых в своей стране: «Две нации, между которыми нет ни связи, ни сочувствия; которые также не знают привычек, мыслей и чувств друг друга, как обитатели разных планет; которые по-разному воспитывают детей, питаются разной пищей, учат разным манерам; которые живут по разным законам… Богатые и бедные».

[18] [Миронов, 2003, т. 2, с. 264–270, 289–291]. На трудности модернизации и порождаемых ею проблемах неоднократно указывали исследователи: [Гетрелл, 1992, с. 182–187; Грациози, 2001; Саккоротти, 2002; Gatrell p. 1–28, 231–234; Gaudin, 2007; Haimson, 2005; Kotsonis, 2004, p. 531–577].